Реферат Курсовая Конспект
100 ВЛИЯНИЙ ФИЛОСОФСКИХ КОНЦЕПЦИЙ НА РАЗВИТИЕ НАУЧНЫХ ТЕОРИИ - раздел Философия, Предисловие Редактора Особ...
|
ПРЕДИСЛОВИЕ РЕДАКТОРА
Особое место, которое занимает Александр Койре среди историков науки – наших старших современников, – определяется как необычностью его судьбы и разнообразием духовных интересов, так и влиянием, оказанным им на многих ученых Западной Европы, в особенности Франции, и США.
Александр Владимирович Койре (1892–1964) родился в Таганроге 29 августа 1892 г. Среднее образование получил в гимназиях Тифлиса и Ростова-на-Дону, где, в частности, получил хорошее знание классических и нескольких современных языков. Впоследствии он с равной легкостью говорил и писал по-русски, английски, немецки и французски. В гимназические годы Койре серьезно увлекся философией и в 1908 г. переехал в Гёттинген, где слушал лекции основателя феноменологической школы Э. Гуссерля, своеобразно развивавшего тогда теорию познания, восходящую к идеалистическим системам Платона, Лейбница и Брен-тано. Гуссерль оказал несомненное влияние на мировоззрение молодого Койре. В течение трех лет занятий в Гёттингене он прослушал также лекции знаменитого Д. Гильберта по математике. Для завершения высшего образования Койре переехал в Париж. Роль, которую сыграло в жизни молодого А. Койре творчество таких видных французских ученых, как П. Таннери (тогда уже покойного), Л. Брюнсвика, П. Дюгема, Э. Мейерсона, трудно переоценить.
Первая мировая война на несколько лет прервала путь Койре в науку. Волонтером он вступил в ряды французской армии, затем перешел в русский полк и вплоть до осени 1917 г. сражался с немцами на юго-западном, фронте России. По окончании мировой войны Койре вернулся во Францию, где у него уже сложились прочные связи в академической среде. Две работы по истории философии религии, изданные в 1922 и 1923 гг., обеспечили ему первые университетские ученые степени и звания, а объемистый труд о немецком философе-пантеисте XV–XVI вв. Я. Бёме (1929) –высшую докторскую степень (docteur d'etat). С 1924 г. А. Койре читает курс лекций в Практической школе высших исследований сначала в качестве доцента, а с января 1930 г. «директора исследований» (directeur de recherches), что примерно соот * ветствует званию старшего научного сотрудника наших академических институтов. Вся его дальнейшая жизнь, за исключением перерыва, вызванного второй мировой войной, будет связана с деятельностью этой школы.
Итак, первые серьезные работы А. Койре посвящены истории религиозно-философской мысли и истории философии вообще. Особое место в этот период его творчества занимает серия публикаций, посвященных русским мыслителям И. Киреевскому (1928), А. Герцену (1931), П, Чаадаеву (1927, 1933), а также распространению идей Гегеля в России (1936). Эти статьи и в еще большей мере две книги: «Философия и национальное движение в России в начале XIX века» (La philosophic et ie mouvement national en Russie au debut du XIX siecle, 1929) и «Очерки истории философских идей в России» (Etudes sur Fhistoire des idees phi-losophigues en Russie, 1950) – вызвали особый интерес французских читателей, мало осведомленных о различных идеологических течениях в России первой половины и середины прошлого столетия.
В начале 30-х гг. круг интересов Койре перемещается в область истории науки. Правда, еще в 1922 г. он выступил со статьей о парадоксах Зенона, в равной мере относящейся к истории философии, по теперь историко-научная проблематика выдвигается в творчестве ученого на первый план. Последующие 30 лет своей деятельности Койре занимается исследованием проблем, касающихся истории математики, механики, астрономии, физики, химии. Основное внимание он уделяет развитию научных идей и их взаимосвязей. Анализируя научную революцию Нового времени XVI–XVII вв. (от Коперника через Кеплера, Гали-лея и Декарта до Ньютона и Лейбница), Койре попутно рассматривает труды Тартальи, Кавальери, Паскаля, Борелли, Гассенди и т. д.
Он участник многих научных конференций, часто выступает в Париже и вне его как с отдельными докладами, так и с циклами лекций. С 1934 по 1940 г. Койре несколько раз посещает в качестве гостевого профессора Каирский университет. Устные и печатные выступления Койре, отличающиеся глубоким научным и философским содержанием, оригинальностью и порой парадоксальностью выводов, создают ему большой авторитет. И хотя выводы Койре не всегда и, во всяком случае, не для всех приемлемы, его аргументация неизменно поучительна.
На основе тщательного изучения обширнейшей историко-на-учной литературы Койре создает некоторую общую методологическую концепцию научной революции Нового времени, которая при всей насыщенности его трудов конкретными историческими данными является доминантой всего творчества Койре. Наличие в творчестве Койре глубокой связи между историко-научными и псторпко-философскими интересами свойственно самой его личности как ученого. Именно об этой связи говорится во введении к коллективному двухтомному сборнику статей в честь 70-летия – напиойре,–в котором приняли участие советские авторы',–написанном двумя его видными учениками и друзьями И. Коэном и Р. Татоном.
Помимо множества статей, посвященных научной революции, Койре выпустил несколько больших монографий, первой из которых были «Этюды о Галидее» в трех выпусках: 1. «На заре классической науки», 2. «Закон падения тел–Декарт и Галилей»,. 3. «Галилей и закон инерции». Основную цель этой работы автор видел в том, чтобы показать, что важнейшей особенностью перестройки науки XVI–-XVII вв. явилась замена античной и средневековой идеи о мире как конечном и иерархически упорядоченном космосе, центр которого составляет Земля как обиталище человека, картиной бесконечной (а следовательно, лишенной единого центра) однородной Вселенной. С этой заменой необходимо связаны глубокие изменения в прежних понятиях пространства и движения и введение целого ряда ранее неизвестных понятий.
Хотя титульный лист «Этюдов о Галилее» помечен 1939 г., фактический их тираж был готов в апреле 1940 г., когда над Францией уже нависла реальная угроза вторжения гитлеровских полчищ. Койре с женой, также уроженкой России, вернулись из Каира во Францию, но не надолго. В июне нацисты захватили Париж, после чего наспех составленное правительство Петена – Лаваля капитулировало. Во Франции началось движение Сопротивления, а за ее пределами генерал де Голль, покинувший страну, приступил к организации движения «Свободная Франция», призванного объединить в борьбе с нацистами многочисленных французов-патриотов, находившихся за рубежом. Койре, почти сразу возвратившийся в Каир, предложил свои услуги посетившему тогда египетскую столицу де Голлю. Тот рекомендовал Койре направиться в США с пропагандистской миссией, где во влиятельных сферах были еще сильны пропетеновские настроения. Долгим путем – через Индию, Тихий океан и Сан-Франциско – супруги Койре добрались до Нью-Йорка. Свою политическую миссию Койре выполнил вполне успешно и в 1942 г. вновь встретился с де Голлем в Лондоне. Вместе с тем за время пребывания в США он активно включился в научную жизнь Нью-Йорка, работая в Свободной школе высших исследований, организованной группой [французских и бельгийских ученых, а также в американской Новой школе социальных исследований. Кроме того, он постоянно выступал с докладами и лекциями по истории науки в различных университетах страны.
По окончании второй мировой войны Койре продолжил работу в Практической школе высших исследований в Париже, а затем возглавил французский Центр исследований по истории науки
' L'aventure de la science. Melanges Alexandre Koyre. I, Paris, Hermann, 1964, p. XX–XXI. Этот сборник содержит также список трудов А. Койре, вышедших в свет до его смерти.и техники. Кроме того, в 1956 г. он был назначен постоянным членом Института высших исследований в Принстоне, США, и с тех пор поочередно проводил по шесть месяцев в Париже и в Принстоне, где был освобожден от выполнения каких-либо административных функций. Впрочем, он принимает на себя важную общественную нагрузку, заняв в том же 1956 г. пост непременного секретаря Международной академии истории науки, членом-корреспондентом которой он был с 1950 г. и действительным членом с 1955 г. В этой должности Койре принимает энергичное участие в организации многочисленных международных форумов, редактировании журнала академии «Archives Internationales d'histoire des sciences» и издании серии ее трудов.
Научная деятельность Койре не ослабевала до 1962 г., когда болезнь принудила его прекратить поездки в Принстон. В этот период на передний план его творчества все более выдвигалась астрономия. В 1957 г. в США вышла одна из наиболее ярких его работ – «От замкнутого мира к бесконечной вселенной» (From the Closed World to the Infinite Universe), а в 1961 г. капитальная монография «Революция в астрономии. Коперник, Кеплер, Борел-ли» (La Revolution astronomique: Copernic, Kepler, Borelli). Наряду с глубоким анализом астрономических исследований Кеплера Койре впервые выявил прогрессивное значение астрономических наблюдений и идей Борелли, ранее незаслуженно остававшихся в тени. Последние годы жизни особенно много времени и сил Койре уделял изучению наследия Ньютона и совместно с И. Коэном произвел кропотливый разбор трех прижизненных изданий «Математических начал натуральной философии» Ньютона. Их новое издание было подготовлено со всеми изменениями, вносившимися знаменитым автором на протяжении 40 лет и весьма важными для изучения эволюции целого ряда принципиальных положений Ньютона. Это чрезвычайно ценное издание «Математических начал», подобного которому еще не было, вышло в свет в двух томах в 1972 г. уже после смерти Александра Койре.
Среди других публикаций Койро, отпосящихся к последним годам его жизни, особое место занимает превосходный очерк о развитии точных паук с 1450 по 1600 г., помещенный во втором томе 4-томной «Всеобщей истории наук», вышедшей под редакцией Р. Татона (Histoire generale des sciences, t. II, 1958). Смерть А. Койре, наступившая 28 апреля 1964 г. после тяжелой и продолжительной болезни, не приостановила публикацию его сочинений. Многие его работы не раз переиздавались наряду с тематическими сборниками статей, печатавшихся в различных журналах, трудах симпозиумов и конгрессов и т. д. Здесь нельзя не отметить самоотверженный труд его вдовы, Д. Н. Койре, пережившей мужа почти на 18 лет и скончавшейся в 90-летнем возрасте.
Прожив более полувека во Франции и США, А. Койре всегда сохранял чувство близости к русской культуре (что нашло выражение в одном из направлений его научной работы) и своим соотечественникам. Ряд советских ученых были лично знакомы с А. В. Койре, совместно с ним участвовали а работе различных научных конференций, проходивших во второй половине 50-х гг. Летом 1960 г. большая группа советских историков науки, и в их числе автор этих строк, посетила Центр исследований, возглавляемый Койре, и его парижскую квартиру, где с большим радушием была принята обоими супругами. Особенно запомнились теплые встречи на международном симпозиуме в Оксфорде 9–15 июля 1961 г. Доброжелательный и отзывчивый по природе, А. В. Койре жадно расспрашивал своих советских коллег и друзей о жизни в СССР вообще и научной в особенности. Он знал и ценил многие труды советских историков науки, превосходно знал русскую классику и очень любил Пушкина (во время одной из прогулок он без запинки прочитал наизусть все вступление к «Медному всаднику»). Характерно, что за время его пребывания на посту непременного секретаря Международной академии истории науки П956–1961 гг.) в состав ее было избрано 10 советских ученых.
Еще при жизни труды А. В. Койре были отмечены многими научными наградами – премиями Академии наук Института Франции, медалью Сартона и другими знаками отличия. После его смерти Центру исследований в Париже, которым он руководил, было присвоено его имя, а Международная академия учредила медаль Койре, присуждаемую раз в три года за наиболее выдающиеся труды по истории науки и техники.
Большинство статей и публичных выступлений А. Койре впоследствии были объединены в три сборника: «Ньютоновские исследования» (Etudes neutoniennes, 1968), первоначально изданные в США по-английски (Neutonian Studies, 1965), «Очерки по истории философской мысли» (Etudes d'Histoire de la Pensee phi-losophique, 1961; большинство статей настоящего сборника взяты из этой работы, что и определило его общее название) и «Очерки по истории научной мысли» (Etudes d'Histoire de la Pensee scientifique, 1966). Этим сборникам, не раз переиздававшимся, предшествовали названные выше «Этюды о Галилее» (Etudes Galileennes, 1939).
Эти статьи наряду с целым рядом книг являются частями грандиозной программы, задуманной автором: проследить все основные направления научно-философской мысли вплоть до современности. Излагая в феврале 1951 г. итоги уже проведенных и план намеченных исследований, Койре писал, что не собирается ограничиться XVII веком, на котором тогда были сосредоточены его интересы. «История этой великой эпохи, – сказал он, – поможет осветить сравнительно недавние периоды, а вопросы, которыми я займусь, характеризуются, но не исчерпываются следующими темами:
Ньютонова система; расцвет и философское истолкование нью-тонианства (до Канта и самим Кантом); Максвеллов синтез и история теории поля; происхождетше и фи.лософск.пе основания теории вероятностей; понятие бесконечности и проблемы обоснования математики; философские корни современной науки и истолкования научного знания последних лет (позитивизм, неокантианство, формализм, неореализм, платонизм)». Осуществление этой программы, заключал Койре, позволило бы «лучше понять философскую и научную революцию нашего времени» '.
Не удивительно, что реализация такой программы, сформулированной Койре, когда ему было почти 60 лет, была совершенно неосуществима при всей его одаренности, эрудиции и работоспособности. Да и жить ему тогда оставалось немногим более 10 лет. Главным его свершением явилось исследование идейных предпосылок и хода научной революции XVI–XVII вв. до Ньютона включительно. И в этой области он сделал многое и оставит ценное научное наследие, которое выборочным образом представлено в сборнике статей, предлагаемом вниманию советского читателя.
Сборник состоит из 9 статей, первая пз которых увидела свет в 1922 г., хотя была закончена ранее, а последняя, написанная незадолго до кончины автора, появилась в печати посмертно – в 1965 г. В процессе перевода тексты некоторых статей (например, «Пустота и бесконечное пространство в XIV в.» или «Ньютон, Галилей и Платон») были несколько сокращены за счет исключения длинных латинских цитат из первоисточников, чаще всего средневековых авторов. Сохранение этих цитат потребовало бы ттростраипых разъяснений, исключение же их ни в коей мере не отразилось на содержании статей А. Койре.
Наиболее ранняя по времени статья посвящена парадоксам Зенона, проблеме бесконечности и непрерывности. Она знакомит читателя с подходом молодого Койре к этой проблеме, вызывающей неослабевающий интерес и в наши дни, и уже по одному этому заслуживает внимания. Однако в пей не был и не мог быть учтен тот колоссальный прогресс, который в дальнейшем испытали математическая логика и основания математики в целом. Отсюда внимание, отведенное в этой статье интерпретации, предложенной А. Бергсоном, сегодня представляется несколько архаичным.
Все последующие статьи данного сборника имеют своим общим предметом проблему взаимодействия философской и научной мысли, с одной стороны, и историю научной революции Нового времени – с другой. Как было сказано, Койре интересовала сама история идей как таковая. Сильной стороной его трактовки истории науки и истории философии было их слитное рассмотрение. Он был убежден и доказывал это всем своим творчеством, что научная и философская мысль находилась и находится в постоянном и, вообще говоря, плодотворном взаимодействии. Третьей компонентой истории идей являлась религиозная мысль– факт, для прежних времен несомненный. Здесь следует, однако, подчеркнуть, что диалектика взаимодействия между тремя названными компонентами духовной жизни человечества характеризуется Койре иногда недостаточно объективно: моменты противодействия прогрессу пауки со стороны церкви, с одной стороны, и идеалистических философских школ – с другой, отступают у него на задний план. Ибо он, если выразить его мировоззрение лаконично, был платоником. Более подробно мировоззрение Койре анализируется в статье В. С. Черняка, помещенной в конце данной книги. В той же статье читатель найдет критику так называемого интернализма Койре, рассматривающего процесс духовного развития как процесс саморазвития, вне живой связи с социально-экономической историей человечества.
Те стороны творчества Койре, которые вызывают у нас естественную критику, не должны скрывать достоинств его исследования. Его анализ средневековой натурфилософской мысли, без которого непонятно (да и невозможно) изучение научной революции Нового времени, отличается тонкостью и глубиной. То же касается анализа творчества таких корифеев науки и философии, как Коперник, Бруно, Кеплер, Декарт, Ньютон – здесь названы только несколько крупных имен. Быть может, особенно детально и обстоятельно изучил Койре взгляды Ньютона, и в частности предложил топкий и чрезвычайно интересный разбор знаменитого изречения автора «Математических начал натуральной философии», в котором тот отказывается от измышления гипотез.
Подводя итог этим беглым замечаниям о жизни и творчестве А. Койре, хотелось бы отметить, что даже в тех случаях, когда он высказывает взгляды, вызывающие возражения, чтение его статей, написанных к тому же всегда увлекательно, стимулирует творческую мысль самого читателя. А это одно из главных достоинств любого научного п вообще литературного труда.
А. П. Юшкевич' Kovre A. Eludes d'histoire de la pens-ee scientifique. Paris, Gallimard, 1973, p. 15».
10О ВЛИЯНИИ ФИЛОСОФСКИХ КОНЦЕПЦИЙ НА РАЗВИТИЕ НАУЧНЫХ ТЕОРИИ'
Как следует из выступления г-на Ф. Франка, доводы «за» и «против» принятия некоторой научной теории не всегда сводятся только к рассмотрению ее технической значимости, т. е. к ее способности» дать связное объяснение рассматриваемых явлений; зачастую это зависит от множества других факторов.
Так, например, в случае астрономии Коперника дело сводилось не только к выбору между более простой и более сложной теорией движения небесных тел: речь шла о выборе между физикой Аристотеля, представлявшейся более простой, и другой физикой, казавшейся более сложной; о выборе между доверием к чувственному представлению (последовательным проводником этой точки зрения был Бэкон 2) и отказом от такого доверия в пользу чистого теоретизирования и т. д.
Я целиком согласен с г-ном Франком. Жаль только, что он в своих рассуждениях не пошел еще дальше и ни словом не обмолвился о влиянии, оказываемом философской субструктурой – или философским «горизонтом» – соперничающих теорий. По моему глубокому убеждению, «философская субструктура» сыграла чрезвычайно существенную роль, и влияние философских концепций на развитие науки было столь же существенным, сколь и влияние научных концепций на развитие философии. Можно было бы привести множество примеров этого взаимовлияния. Один из впечатляющих примеров такого рода, на котором я кратко остановлюсь, дает нам послекоперниковский период развития науки, который принято рассматривать как начальный этап новой науки, иными словами, науки, без малого три столетия господствовавшей в европейском мышлении – грубо говоря, от Галилея до Эйнштейна, Планка или Нильса Бора.
Поэтому вряд ли нужно говорить, что имевшая место в выступлении Ф. Франка недоговоренность чревата самыми тяжелыми последствиями и достойна сожаления. Впрочем, такой пробел является почти нормальным. Если о влиянии научной мысли на развитие философских концепций говорится очень много и с полным правом, ибо такое влияние очевидно и определенно – достаточно вспомнить имена Декарта, Лейбница, Канта, – то гораздо меньше говорят (либо почти не говорят) о влиянии философи на развитие научной мысли. Если же иной раз какой-нибудь историк позитивистской ориентации и упомянет об этом влиянии, то лишь затем, чтобы попенять, что в былые времена философия действительно оказывала влияние на науку и даже господствовала над ней, следствием чего явилась бесплодность как античной, так и средневековой науки; что только после бунта науки против тирании философии, этой пресловутой «королевы наук» XVII в., началось действительное совпадение прогресса в науке с ее последовательным освобождением от упомянутой тирании и переходом на твердую эмпирическую основу; что, к сожалению, это освобождение произошло далеко не сразу, так что у Декарта и даже у Ньютона мы находим еще следы метафизических спекуляций. Должен был наступить XIX или даже XX век, чтобы они окончательно исчезли; и если вопреки всему это все-таки произошло, то благодаря Бэкону, Огюсту Конту, Эрнсту Маху и Венской школе.
Некоторые историки идут еще дальше и утверждают, что в своей основе наука как таковая – по крайней мере современная наука – никогда реально не была связана с философией. Так, Э. Стронг в известной работе «Процедура и метафизика» {Беркли, 1936) поведал нам, что философские предисловия и введения, которые великие творцы современной науки предпосылают своим трудам, чаще всего бывают не более чем данью вежливости или традициям, выражением своего рода конформизма с духом времени и что там, где они обнаруживают свои искренние и глубокие убеждения, эти прелиминарии имеют значение не больше – или скажем так: имеют отношение к процедуре, т. е. к действительной работе этих великих творцов, не больше, – чем их религиозные убеждения...
В виде исключения можно упомянуть Э. А. Берта, автора известных «Метафизических основ современной физической науки» (Лондон, 1925), который допускает наличие позитивного влияния и важной роли философских концепций в развитии науки. Но даже Берт видит в них лишь своего рода подпорки, строительные леса, которые помогают ученому конструировать и формулировать свои научные концепции, но которые, как только здание теории возведено, могут быть убраны и в самом деле убираются последующими поколениями.
Итак, какими бы пара- или ультранаучными ни были идеи, приведшие Кеплера, Декарта, Ньютона или даже Максвелла к их открытиям, в конечном счете они либо имеют ничтожное значение, либо вообще не идут в счет. Что действительно имеет значение, так это само открытие, установленный закон; закон движения планет, а не Мировая Гармония; сохранение движения, а не Божественная Неизменность... Как сказал Г. Герц: «Теория Максвелла– это уравнения Максвелла».
Вслед за Бёртом можно сказать, что метафизические субструк-уры, или основания, играют в развитии научной мысли роль,
13аналогичную той, которую в ней, согласно эпистемологии А. Пу-апкаре, играют образы.
Это yiKe интересно. Со своей стороны я полагаю, что не следует слишком дурно отзываться об образах. По-моему, на самом; деле достойно удивления не то, что образы пе согласуются полностью с теоретической реальностью, а, наоборот, достоин удивления тот факт, что такое полное согласие имеет место и что научное воображение, или интуиция, создает эти образы столь. прекрасными и что они столь глубоко проникают в области (чему каждый день приносит новые подтверждения), на первый взгляд. совершенно закрытые для интуиции, например в атом или даже-в его ядро. Так мы обнаруживаем, что к образам возвращаются даже те, кто, подобно Гейзенбергу, их решительно изгонял.
Предположим, однако, вместе с Бёртом, что философские воззрения являются не больше чем строительными лесами. Но и в этом случае – поскольку крайне редко приходится видеть, чтобы здание строилось без них, – сравнение Берта приводит нас к прямо противоположному выводу, чем тот, который он делает, а именно, что такие строительные леса совершенно необходимы для постройки, ибо они обеспечивают самую возможность таковой.
Вне всякого сомнения, post factum научная мысль может их отбросить, но, возможно, только для того, чтобы заменить другими. Или, быть может, для того, чтобы просто забыть о них, погрузить в сферу подсознания на манер грамма.тических правил,. о которых забывают по мере того, как осваивают язык и которые' полностью исчезают из сознания с достижением полного освоения языка.
И – чтобы больше не возвращаться к Стронгу – совершенно очевидно, что творчество Фарадея столь же мало может быть объяснено исходя из факта его принадлежности к таинственной секте сандеманьянцев, сколь творчество Гоббса – исходя из его пресвитерианства, Эйнштейна–из его иудаизма или Де Брой-ля – из его католицизма (хотя было бы безрассудным отрицать любое влияние: пути разума столь причудливы и неисповедимы!).. Довольно часто философско-теологические высказывания великих ученых XVII и XVIII вв. играют не большую роль, чем аналогичные высказывания некоторых наших современников... Но это отнюдь не всегда так. Легко, например – или по меньшей мере возможно, – показать, что великая битва между Лейбницем и Ньютоном, под знаком которой протекала первая половина XVIII в., в конечном счете имеет в своей основе противоположности их теолого-метафизических позиций. Она отнюдь не была-следствием столкновения двух тщеславий или двух техник, а просто-напросто двух философий
Итак, история научной мысли учит нас (по крайней мере я попытаюсь это показать), что:
а) научная мысль никогда не была полностью отделена oi философской мысли; б) великие научные революции всегда определялись катастрофой или изменением философских концепций;
в) научная мысль – речь идет о физических науках – развивалась не в вакууме; это развитие всегда происходило в рамках определенных идей, фундаментальных принципов, наделенных аксиоматической очевидностью, которые, как правило, считались принадлежащими собственно философии.
Разумеется, из этого отнюдь не следует, что я отвергаю значение открытия новых фактов, новой техники или, более того, наличия автономности или даже внутренней закономерности раз' вития научной мысли. Но это уже другая история, говорить о которой сейчас не входит в мои намерения.
Что касается вопроса о том, положительным или отрицательным было влияние философии на развитие научной мысли, то, откровенно говоря, этот вопрос либо не имеет большого смысла– ибо я только что со всей определенностью заявил, что наличие некоей философской обстановки или среды является необходимым условием существования самой науки, – либо обладает очень глубоким смыслом, ибо приводит нас вновь к проблеме прогресса – или декаданса – философской мысли как таковой.
Действительно, если мы ответим, что хорошие философии оказывают положительное влияние, а плохие – менее положительное, то мы окажемся, так сказать, между Сциллой и Хариб-дой, ибо в таком случае надо обладать критерием «хорошей» философии... Если же, что вполне естественно, судить по конечному результату, то, как полагает Декарт, в этом случае мы оказываемся в ситуации порочного круга.
Более того, следует остерегаться слишком поспешных оценок: то, что вчера представлялось превосходным, сегодня может не оказаться таковым, и наоборот, то, что вчера было смехотворным, сегодня может оказаться совсем не таким. История демонстрирует достаточно таких поистине ошеломляющих колебаний от одной полярности к другой, и если она никоим образом не обучает иас «воздержанию от суждений» (елог), то, вне всякого сомнения, она учит нас осмотрительности.
Мне могут, однако, возразить (прошу прощения, что так долго останавливаюсь на предварительных замечаниях: они представляются весьма существенными), что даже если я прав, т. е. если даже сумею доказать – ибо до сих пор я просто утверждал это, – что развитие научной мысли подвергалось влиянию – и далеко не тормозящему – со стороны философской мысли, то все равно это касается только прошлого, но отнюдь не настоящего или будущего.
Короче говоря, единственный урок истории состоит в том, что из нее нельзя извлечь никакого урока. Да и вообще, что представляет собой эта история, особенно история научной или технической мысли? Кладбище ошибок, коллекцию чудищ, выброшенных на свалку и пригодных разве что для фабрики вторсырья? «Кладбище забытых теорий» или же главу «Истории человеческой глупости»? Такое отношение к прошлому, более характерное для технарей, чем для великих мыслителей-творцов, признаемся, вполне нормально, хотя не столь уж неотвратимо и, менее того, оправданно. Оно вполне нормально для человека, оценивающего прошлое, давнопрошедшие времена с точки зрения настоящего или будущего, к которому он устремлен в своей деятельности. И действительно, обращая вспять течение времени, он сталкива- ' ется со старыми теориями в канун их смерти – с одряхлевшими, высохшими, закостенелыми. Одним словом, перед нами предстает острогротескный образ «той, которая была прекрасной Оль-мьер», как ее создал О. Роден. Только историк обнаруживает каждую из них в момент ее цветущей молодости, в расцвете красоты; лишь он, реконструируя развитие науки, схватывает теории прошлого при их рождении и видит создающий их порыв творческой мысли. Итак, обратимся к истории.
Научная революция XVII в., знаменующая собой рождение новой науки, имеет довольно сложную историю. Но поскольку я уже писал об этом в ряде работ, могу позволить себе быть кратким. Я считаю, что ей присущи следующие характерные черты:
а) развенчание Космоса, т. е. замена конечного и иерархиче' ски упорядоченного мира Аристотеля и средних веков бесконечной Вселенной, связанной в единое целое благодаря идентичности своих элементов и единообразию своих законов;
б) геометризация пространства, т. е. замещение конкретного пространства (совокупности «мест») Аристотеля абстрактным пространством евклидовой геометрии, которое отныне рассматривается как реальное.
Можно было бы добавить – но это, по существу, лишь следствие только что сказанного – замещение концепции движения-состояния концепцией движения-процесса.
Космологические и физические концепции Аристотеля вызывают, вообще говоря, резко критические отзывы. Это, по-моему, объясняется главным образом тем, что:
а) современная наука возникла в противовес аристотелевской науке и в борьбе с ней;
б) в нашем сознании утвердились историческая традиция и ценностные критерии историков XVIII и XIX вв. Действительно, этим последним, для которых ньютоновские концепции были не только истинны, но также очевидны и естественны, сама идея конечного Космоса казалась смешной и абсурдной. Действительно, как только не насмехались над Аристотелем за то, что тот наделял мир определенными размерами; думал, что тела могут двигаться, даже если их не тянут или толкают внешние силы: верил, что круговое движение является особо значимым, и потому называл его естественным движением!
Однако сегодня мы знаем – но еще нс до конца осознали ig приняли, – что все это не столь уж смешно и что Аристотель был; гораздо более прав, чем сам это осознавал. Прежде всего, круговое движение действительно представляется наиболее распространенным в мире и особо значимым; все вертится вокруг чего-либо и обращается вокруг своей оси – галактики и туманности, звезды. солнца и планеты, атомы и электроны... даже фотоны и те, кажется, не составляют исключения.
Что же касается спонтанного движения тел, то благодаря, Эйнштейну мы знаем теперь, что локальная кривизна пространства превосходным образом вполне может вызывать движения такого рода; точно так же мы знаем (или думаем, что знаем), что наша Вселенная отнюдь не бесконечна – хотя и не имеет границ, в противовес тому, что думал Аристотель, – и что вне этой Вселенной абсолютно ничего нет, так как нет никакого «вовне», и что все пространство находится «внутри» («из-внутри»).
Но об этом как раз и говорил Аристотель, который, не имея в своем распоряжении средств римановой геометрии, ограничивался утверждением, что вне мира нет ничего – ни абсолютной заполненности, ни пустоты– и что все «места», т. е. все пространство, находятся внутри
Аристотелевская концепция не является концепцией математической – и в этом ее слабость; в этом также и ее сила: это метафизическая концепция. Аристотелевский мир не наделен геометрической кривизной, он, если можно так выразиться, искривлен метафизически.
Современные космологи, пытаясь объяснить нам структуру эйнштейновского или постэйнштейновского мира с его искривленным и конечным, хотя и безграничным пространством, обычно говорят, что все это довольно трудные математические понятия и что те из нас, кто не имеет необходимого математического образования, не в состоянии как следует их понять. Конечно, это верно. В этой связи, однако, достаточно занятным представляется тот факт, что, когда средневековые философы должны были разъяснять профанам – или своим ученикам – космологию Аристотеля, говорили нечто подобное, а именно: речь идет об очень трудных метафизических понятиях, и те, кто не обладает соответствующим философским образованием и не умеет отвлечься от геометрических представлений, не смогут их понять и продолжают задавать нелепые вопросы типа: «А что находится вне мира?», или: «А что будет, если проткнуть палкой самую крайнюю оболочку небесного свода?»
Действительная трудность аристотелевской концепции состоит в необходимости «вместить» евклидову геометрию внутрь неевклидовой Вселенной, в метафизически искривленное и физически разнородное пространство. Признаемся, что Аристотель абсолютно не был этим озабочен, ибо геометрия отнюдь не являлась. для него фундаментальной наукой о реальном мире, коора»выражала сущность и глубинное строение последнего; в его глазах геометрия была лишь некоторой абстрактной наукой, неким
вспомогательным средством для физики – истинной науки о сущем.
Фундамент истинного знания о реальном мире составляет для него восприятие – а не умозрительные математические построения; опыт – а не априорное геометрическое рассуждение.
Намного более сложная ситуация предстала между тем перед Платоном, который предпринял попытку сочетать идею Космоса
с попыткой сконструировать телесный мир становления, движения и тел, отправляясь от пустоты ((uqo), или чистого, геометри-зованного пространства. Выбор между этими двумя концепциями – космического порядка и геометрического пространства – был неизбежен, хотя он и был произведен лишь позднее, в XVII в., когда творцы новой науки, приняв за основу геометризацию пространства, вынуждены были отбросить концепцию Космоса.
Представляется совершенно очевидным, что эта революция, заменившая качественный мир здравого смысла и повседневного опыта архимедовым миром формообразующей геометрии, не может быть объяснена влиянием опыта, более богатого и обширного по сравнению с тем опытом, которым располагали древние вообще и Аристотель в частности.
В самом деле, как уже довольно давно показал П. Таннери, именно потому, что аристотелевская наука основывалась на чувственном восприятии и была действительно эмпирической, она гораздо лучше согласовывалась с общепризнанным жизненным опытом, чем галилеева или декартова наука. В конце концов, тяжелые тела естественно падают вниз, огонь естественно взмывает вверх, солнце и лупа восходят и заходят, а брошенные тела не сохраняют без конца прямолинейности своего движения... Инерционное движение не является экспериментальным фактом; на деле повседневный опыт постоянно ему противоречит.
Что касается пространственной бесконечности, то совершенно очевидно, что она. не может быть объектом опыта. Бесконечность, как отметил уже Аристотель, не может быть ни задана, ни преодолена. Какой-нибудь миллиард лет ничто в сравнении с вечностью; миры, открывшиеся нам благодаря гигантским телескопам (даже таким, как Паломарский), в сравнении с пространственной бесконечностью не больше, чем мир древних греков. А ведь пространственная бесконечность является существенным элементом аксиоматической субструктуры новой науки; она включена в законы движения, в частности закон инерции.
Наконец, что касается «опытных данных», на которые ссылаются основоположники новой науки, и особенно ее историки, то они ровным счетом ничего не доказывают, потому что:
а) так, как эти опыты были произведены – я показал это в исследовании, посвященном измерению ускорения в XVII вД– они вовсе не точны,
б) для того чтобы они были значимыми, их необходимо бесконечно экстраполировать;
в) они якобы должны доказать нам существование некоторого-явления – например, того же инерционного движения, – которое не только не могло и не сможет наблюдаться, но, более того, само искомое существование которого в полном и строгом смысле слова невозможно «.
Рождение новой науки совпадает с изменением – мутацией – философской установки, с обращением ценности, придаваемой теоретическому познанию в сравнении с чувственным опытом; совпадает с открытием позитивного характера понятия бесконечности. Поэтому представляется вполне приемлемым мнение, согласно которому инфинитизация Вселенной–»разрыв круга», как говорит Николсон, или «раскалывание сферы», как я сам предпочитаю это называть, – стала делом «чистого» философа Джордано Бруно и на основании научных – эмпирических – доводов резко оспаривалась Кеплером.
Вне всякого сомнения, Джордано Бруно не очень уж крупный философ и слабый ученый, а доводы, приводимые им в пользу бесконечности пространства и умозрительной первичности бесконечного, не очень убедительны (Бруно не Декарт). Тем не менее этот пример не единственный – их много не только в философии, но и в чистой науке: вспомним Кеплера, Дальтона или даже Максвелла в качестве примеров того, как ошибочное рассуждение,. основанное на неточной посылке, привело к далеко идущим последствиям.
Революция XVII в., которую я некогда назвал «реваншем Платона», была на деле следствием некоторого союза. Союза Платона с Демокритом. Странный союз! Право же, случается в истории, что Великий Турок вступает в союз с Христианнейшим Королем (Людовиком IX) (по принципу: враги наших врагов–наши друзья); или, если обратиться к истории научно-философской мысли, что может быть нелепее сравнительно недавнего союза Эйнштейн – Мах?
Демокритовы атомы в платоновском – или евклидовом – пространстве: стоит об этом подумать, и отчетливо понимаешь, почему Ньютону понадобился бог для поддержания связи между составными элементами своей Вселенной. Становится понятным также и странный характер этой Вселенной – по крайней мере как мы его понимаем: XIX век слишком свыкся с ним, чтобы замечать всю его странность. Материальные объекты Вселенной Ньютона (являющиеся объектами теоретической экстраполяции) погружены в неотвратимое и непреходящее небытие абсолютного пространства, являющееся объектом априорного знания, без малейшего взаимодействия с ним. В равной мере становится понятной строгая импликация этого абсолютного, вернее сказать, этих абсолютных пространства, времени, движения, полностью позна-»мых только чистым мышлением через посредство относительных данных – относительных пространства, времени, движения, которые единственно нам доступны. Новая наука, наука Ньютона, нерасторжимо связала себя с
-концепциями абсолютного пространства, абсолютного времени,
абсолютного движения. Ньютон – столь же хороший метафизик, сколь хороший физик и математик, – прекрасно сознавал это, впрочем, как и его великие ученики Маклорен и Эйлер и величайший из них – Лаплас: только при наличии этих оснований его работа «Аксиомы, или Законы движения» (Axio-;mata, sive leges motus) имеет значение и даже обретает свой смысл.
Более того, история дает нам и контрпримеры. Достаточно вспомнить Гоббса, который отрицал существование отдельного от тел пространства и поэтому не понял новую галилееву, декартову концепцию движения. Но может быть, Гоббс – плохой пример? Он не был силен в математике. Недаром Джон Валлис заметил однажды, что легче научить говорить глухонемого, чем разъяснить доктору Гоббсу смысл геометрического доказательства. Лейбниц, математический гений которого не уступал никому (nulli secundus), является более удачным свидетелем. И вот парадоксальным образом именно концепция Гоббса послужила моделью для динамики Лейбница. Дело в том, что Лейбниц, так же как Гоббс, никогда не допускал существования абсолютного пространства и потому так никогда и не понял истинного смысла прин-.ципа инерции. Но – не было бы счастья, да несчастье помогло – как бы иначе смог он прийти к принципу наименьшего действия? Наконец, можно вспомнить не кого иного, как Эйнштейна: ясно, что в его физике отрицание абсолютного движения и абсолютного пространства немедленно влечет за собой отрицание прин-.ципа инерции.
Но вернемся к Ньютону. Возможно, говорит он, что в мире не «существует какого-либо тела, действительно находящегося в абсолютном покое; более того, если бы оно даже и существовало, мы не смогли бы отличить его от тела, находящегося в равномерном движении. Точно так же, как мы не можем сейчас и не сможем в будущем (вопреки тому, на что Ньютон, кажется, надеялся) определить абсолютное – равномерное – движение тела, т. е. его движение по отношению к пространству; мы можем опреде-.лить только его относительное движение, т. е. его движение по-отношению к другим телам, причем об абсолютном движении последних – поскольку речь идет не об ускоренном, а о равномерном движении – мы столь же мало знаем, сколь и о движении первого. Но это отнюдь не противоречит понятиям пространства, времени, абсолютного движения, а, наоборот, является строгим следствием самой их структуры. Более того, бесконечно мало вероятно, чтобы в ньютоновском мире некое тело когда-либо находилось в состоянии абсолютного покоя; и совсем уже невозможно, чтобы оно когда-либо находилось в состоянии равномернoro движения. Вместе с тем ньютоновская наука не может не пользоваться этими понятиями.
В ньютоновском мире и в ньютоновской науке – в противовес тому, что думал о них Кант, который их не понял (но именно основанная на таком непонимании кантовская интерпретация проложила путь новой эпистемологии и метафизике, потенциальным основаниям новой, не ньютоновской науки),–не условия познания определяют условия феноменологического бытия объектов этой науки–или сущего (des elants),–но, наоборот, объективная структура бытия определяет роль и значение наших познавательных способностей. Или, перефразируя старую формулу Платона, можно сказать, что в Ньютоновой науке и в Ньюто-повом мире не человек, а бог является мерой всех вещей. Последователи Ньютона могли позволить себе забыть об этом, полагая, что больше не нуждаются в гипотезе о боге – этих «строительных лесах», уже не нужных построенному зданию. Они ошиблись: лишенный своих божественных подпорок, Ньютонов мир оказался непрочным и неустойчивым – столь же непрочным и неустойчивым, сколь смененный им мир Аристотеля.
Обрисованная в общих чертах интерпретация истории и структуры науки Нового времени пока еще не является общепринятой. Хотя, как мне представляется, она находится на пути к этому, все же до пункта прибытия дорога предстоит еще неблизкая. Действительно, наиболее распространенная ныне интерпретация достаточно отличается от представленной выше и носит зачастую позитивистский, прагматический характер.
Историки позитивистского направления, характеризуя творчество Галилея или Ньютона, делают упор на экспериментальных, эмпирических, феноменологических аспектах или сторонах их учения, на их стремлении не доискиваться причин, а лишь выявлять законы, на отказе от вопроса «почему?» путем замены его вопросом «как?».
Такая интерпретация не лишена, разумеется, исторических оснований. Роль эксперимента или, точнее, экспериментирования в истории науки совершенно очевидна. Труды Гильберта, Галилея, Бойля и т. д. изобилуют восхвалениями экспериментальных методов, противопоставляемых бесплодию умозрительных спекуляций. Что же касается предпочтения, отдаваемого поискам законов, а не причин, то широко известен замечательный пассаж Галилеевых «Бесед», где говорится, что было бы бесплодным и бесполезным занятием обсуждать каузальные теории тяжести, предлагаемые его предшественниками и современниками, ввиду того что никто не знает, что такое тяжесть – ибо это только название, – и что гораздо лучше довольствоваться установлением математического закона падения.
Всем также известен не менее замечательный пассаж из Нью-тоновых «Начал», где по поводу все той же тяжести, превратившейся к тому времени во всемирное тяготение, автор говорит, что он «причину... свойств силы тяготения... до сих пор не мог вывести? lie явлений» и что он в этом плане «не измышляет» никаких гипотез. И продолжает: «Все же, что не выводится из явлений,. должно называться гипотезою, гипотезам же метафизическим, механическим, скрытым свойствам не место в экспериментальной философии.
В такой философии предложения выводятся из явлений в обобщаются с помощью наведения» Другими словами, устанавливаемые экспериментом отношения посредством индукции трансформируются в законы.
Так что неудивительно, что для большого числа историков II философов этот легалистский, феноменистический или, более общо, позитивистский аспект науки Нового времени представляется выражающим самую ее сущность или по крайней мере принадлежность и что они противопоставляют эту науку реалистской '° и дедуктивной науке средневековья и античности.
Хотелось бы, однако, выдвинуть следующие возражения против этой интерпретации.
1. В то время как легалистская тенденция науки Нового времени несомненна и, более того, оказалась чрезвычайно плодотворной, позволив ученым XVIII в. посвятить себя математическому-исследованию фундаментальных законов Ньютоновой Вселенной– исследованию, достигшему своих вершин в замечательных трудах: Лагранжа и Лапласа (хотя, по правде говоря, один из законов, а именно закон тяготения, они трансформировали в соотношение-причины и силы), – феноменистический характер «той науки гораздо менее очевиден. Действительно, причинно не объясненные– или необъяснимые – законы устанавливают связь не между явлениями ((pctLVoevct), а между мысленными объектами (vot-iTa). Действительно, в качестве соотносящихся (relata) или ь качестве оснований (fundamenta) устанавливаемых наукой математических отношений выступают не объекты нашего повседневного быта, а абстрактные объекты – частицы и атомы Ньюто-нова мира.
2. Позитивистские автоиптерпретации и самоограничения науки отнюдь не продукты Нового времени. Они, как установили уже Скьянарелли, Дюгем и другие исследователи, почти так же стары, как и сама наука, и, как и все остальное – или почти как все остальное, – были придуманы древними греками. Александрийские астрономы объясняли, что целью астрономической науки является не открытие реального механизма движения планет. который, впрочем, вообще непознаваем, а только лишь спасение феноменов ((roeiv та (pctivo[Li8va): на базе эмпирических наблюдений, путем некоторого ловкого математического приема – сочетания системы воображаемых окружностей и движений – рассчитать и предсказать положения планет, которые можно будет наблюдать.
Впрочем, к этой же прагматистской и позитивистской эписте-в1ологии прибегнул в 1543 г. Осиандер, чтобы с ее помощью замаскировать революционное воздействие творения Коперника. Н именно против такой искажающей позитивистской дезинтерпретации столь яростно выступал великий основатель новой .астрономии Кеплер, который в само название своего выдающегося труда о планете Марс включил слово А1Т10ЛОГЕТ02», так же жак Галилей и даже Ньютон, который вопреки своему знаменитому «гипотез не измышляю» построил в «Математических началах натуральной философии» не только реалистическую, но .даже каузальную науку.
Несмотря на отказ – временный или даже окончательный – «от поиска механизма, производящего притяжение, а также несмотря на отрицание физической реальности действия на расстоянии, ЯТьютон тем не менее считал притяжение реальной – трансфизи-'ческой–силой, на которой основана «математическая сила» его .конструкции. Предком позитивистской (физической) науки является не Ньютон, а Мальбранш. Действительно, отказ Ньютона от физического объяснения
притяжения, так что это последнее полагается неким трансфизи-ческим действием, лишен смысла с позитивистской точки зрения. 'Coглаcнo последней, мгновенное дальнодействие, как некогда объяснил Э. Мах, а недавно – П. Бриджмен, вовсе не заслуживает осуждения: требовать временной или пространственной непрерывности – значит связывать себя предрассудком.
Наоборот, как для Ньютона, так и для лучших его последователей действие на расстоянии через пустоту всегда было чем-то невозможным и, следовательно, недопустимым. Именно это убеждение, которое, как я только что указал, могло опираться на авторитет самого Ньютона, сознательно вдохновляло творчество Эйлера, Фарадея, Максвелла и, наконец, Эйнштейна.
Как мы видим, не позитивистская установка, а совсем противоположное ей новое ключевое научное понятие математического реализма, фундаментальное значение которого прекрасно показал Эйнштейн, лежит в основании физики поля.
Итак, мне представляется правомерным сделать, хотя бы в первом приближении, два вывода из уроков, преподанных нам историей.
1. Позитивистский отказ – уступка – является лишь этапом временного отступления. И хотя человеческий разум в своем стремлении к знанию периодически отступает на эту позицию, он никогда не считает ее – по крайней мере до сих пор так было – решительной и окончательной. Рано или поздно он переставал ставить себе в заслугу эту ситуацию. Рано или поздно он возвращается к своей задаче и вновь устремляется на поиски бесполезного или невозможного решения проблем, которые объявляли лишенными всякого смысла, пытаясь найти причинное и реальное объяснение установленных и принятых им законов.
2. Философская установка, которая в конечном счете оказывается правильной, – это не концепция позитивистского или Праг-матистского эмпиризма, а, наоборот, концепция математического реализма; короче говоря, не концепция Бэкона или Копта, а концепция Декарта, Галилея и Платона.
Думаю, что, располагай я временем, я мог бы привести совершенно сходные примеры из других областей науки. Можно было бы, например, проследить за ходом развития термодинамики после Карно и Фурье (как известно, именно лекции Фурье вдохновили Огюста Конта на создание его системы) и увидеть, чем она стала в руках Максвелла, Больцмана и Гиббса, не забывая о ре-а.кции Дюгема, полное фиаско которой столь же показательно.
Мы могли бы проследить за эволюцией химии, которая, несмотря на – вполне «резонную» – опиозицию многих великих химиков, заменила закон кратных отношений лежащей в глубинной основе атомистической и структурной концепцией действительности и тем самым нашла истинное объяснение этого закона.
Мы могли бы проанализировать историю периодической системы, которую недавно мой друг и коллега Г. Башляр представил нам в качестве образца «целостного плюрализма», и проследить, чем эта система стала в руках Резерфорда, Мосли и Нильса Бора.
Или возьмем, к примеру, историю принципов сохранения, принципов, если угодно, метафизических, для подтверждения своей истинности требующих постулирования, время от времени, существования неких гипотетических объектов – например, нейтрино, – к моменту постулирования еще не наблюденных (или даже вообще ненаблюдаемых), с одной-единственной целью: сохранить в силе действенность этих принципов.
Я думаю, что мы пришли бы к совершенно аналогичным выводам, если бы проанализировали историю научной революции нашего времени (мне кажется, что для этого уже открывается возможность).
Вне всякого сомнения, именно философские размышления-вдохновляли Эйнштейна в его творчестве, так что о нем, как и о Ньютоне, можно сказать, что он в такой же степени философ, в какой и физик. Совершенно ясно, что в основе его решительного и даже страстного отрицания абсолютного пространства, абсолютного времени и абсолютного движения (огрицания, в некотором смысле являющегося продолжением того, что Гюйгенс в Лейбниц некогда противопоставляли этим же понятиям) лежит некоторый метафизический принцип.
Но это отнюдь не означает, что абсолюты как таковые полностью упразднены. В мире Эйнштейна и в эйнштейновской теории имеются абсолюты (которые мы скромно именуем инвариантами или константами и которые заставили бы содрогнуться от ужаса. любого ньютонианца, услышь он о них), такие, например, как скорость света или полная энергия Вселенной, но только это абсолюты не вытекающие непосредственно из самой природы вещей.
Зато абсолютное пространство и абсолютное время, принятые Ньютоном без колебаний (так как бог служил им основанием и .опорой), представились Эйнштейну ничего не значащими фантомами совсем не потому – как иногда говорят, – что они не ориентированы на человека (интерпретация в духе Канта представляются мне столь же ложной, сколь и позитивистская), а потому, что они суть не что иное, как некие пустые вместилища, безо всякой связи с тем, что содержится внутри. Для Эйнштейна, как м для Аристотеля, время и пространство находятся во Вселенной, ,а не Вселенная «находится во» времени и пространстве. Поскольку не существует непосредственного физического действия па расстоянии (как не существует и бога, способного заменить это отсутствие), то время связано с пространством и движение оказывает воздействие на движущиеся тела. Но теперь уже ни бог, ни человек не выступают в качестве меры всех вещей как таковых: такой мерой отныне становится сама природа.
Вот почему теория относительности – столь неудачно назван-яая – поистине утверждает абсолютную значимость законов природы, которые должны формулироваться таким образом, чтобы быть познаваемыми и верными для всякого познающего субъекта, – субъекта, разумеется, конечного и имманентного миру, а не трансцендентного субъекта, каким является ньютоновский бог.
К сожалению, у меня нет возможности развить здесь некоторые из сделанных в отношении Эйнштейна замечаний. Но все же я считаю, что сказанного достаточно, чтобы показать абсолютную неадекватность распространенной позитивистской интерпретации его .творчества и заставить почувствовать глубокий смысл его решительной оппозиции индетерминизму квантовой физики. И речь здесь идет отнюдь не о каких-то личных предпочтениях или привычках мышления: налицо противостоящие друг другу философии. Вот почему сегодня, как и во времена Декарта, книга физики открывается философским трактатом.
Ибо философия – быть может, и не та, которой обучают ныне на философских факультетах, но так же было во времена Галилея и Декарта, – вновь становится корнем дерева, стволом которого является физика, а плодом – механика.
ПРИМЕЧАНИЯ
' В основу статьи положен текст речи, произнесенной А. Койре на съезде Американской ассоциации содействия прогрессу науки, состоявшемся в Бостоне в 1954 г. Филип Франк, о выступлении которого говорит А. Койре, был на этом съезде в числе докладчиков. Перевод сделан по: Коуге A. De l'influence des conceptions philosophiques sur revolution des itheories scientifiques. – In: Коуге A. Etudes d'histoire de la pensee philo-sophiqne. Paris. Armand Colin. 1961, p. 231–246. – Драм. перев.
« Поэтому Бэкон отвергает теорию Коперника.
. « Подробнее об этом см.: Коуге A. From the Closed World to the Infinite Universe. Baltimore 1957.
ждать, что окружность ни в одной из своих точек не искривляется. Но тогда где же она искривляется? Мы вновь оказываемся лицом к лицу с «неуязвимой» апорией стрелы, а именно: «где» движется подвижное и как оно может двигаться, если оно не движется ни в одной из точек своей траектории? В случае окружности мы сталкиваемся с трудностью еще большей степени сложности, чем в апории Зенона, при попытке найти решение посредством установления отношения между данной точкой и точкой, которая предшествует ей или непосредственно за ней следует (как это делал Эвеллен), по той простой причине, что таких точек не существует. И сразу же вновь возникает проблема дихотомии; не убеждает ли это нас в невозможности перехода из точки отправления в точку, непосредственно за ней следующую, – за неимением таковой? Но тогда как возможно движение?
II
В соответствующем месте мы еще вернемся к этому «роковому вопросу», но вначале необходимо рассмотреть другой момент аристотелевской динамики – отрицание наличия какой-либо пустоты и движения в пустоте. Действительно, в этой динамике пустота отнюдь не облегчает движению возможность его протекания – наоборот, она делает его совершенно невозможным; и это в силу ряда очень веских доводов.
Мы уже говорили, что в аристотелевской динамике каждое тело наделено стремлением пребывать в свойственном ему естественном месте и возвратиться в это место, если оно насильно из него извлечено. Этим стремлением объясняется естественное движение тела: это движение, которое возвращает его в свойственное ему естественное место наикратчайшим и наиболее быстрым путем. Отсюда следует, что всякое естественное движение происходит по прямой линии и что каждое тело проходит путь к свойственному ему природному месту настолько быстро, насколько это возможно, т. е. с такой скоростью, с какой это позволяет противостоящая движению тела и сопротивляющаяся ему окружающая среда. Следовательно, если на пути нет препятствия, если окружающая среда не оказывает никакого сопротивления процессу его движения (что будет в случае пустоты), тело проделает путь к «своему» месту с бесконечно большой скоростью. Но такое движение будет мгновенным, что с полным основанием является для Аристотеля невозможным. Вывод очевиден: движение (естественное) не может происходить в пустоте. Что же касается насильственного движения, например в случае броска, движение в пустоте будет равносильно движению без двигателя: очевидно, пустота не является физической средой и не может воспринимать, передавать и поддерживать движение. Кроме того, в пустоте, как в пространстве евклидовой геометрии, нет привилегированных мест и направлений. В пустоте нет и не может быть «естественных» мест. Следовательно, помещенное в пустоту тело не будет знать, куда ему .двигаться, у него не будет никакого повода, понуждающегоегонаправиться скорее в одном направлении, чем в другом, и, следо-.вательно, не будет никакого повода вообще сдвинуться с места. .И наоборот, если однажды движение все-таки начнется, у него .больше не будет повода остановиться здесь или там и, следовательно, никакого повода остановиться вообще»». Обе гипотезы совершенно абсурдны.
И все-таки, повторяю, доводы Аристотеля весьма резонны. Пустое (геометрическое) пространство полностью разрушает кон-.непцию космического порядка: в пустом пространстве не то что не .существует естественных мест–в нем вообще места не существует. Идея пустоты несовместима с пониманием движения как изменения и процесса; быть может, она несовместима даже с по1 циманием конкретного движения конкретного «реального», чувственно воспринимаемого тела, я хочу сказать, тела из нашего пов-;седневного опыта. Пустота является неким нонсенсом; помеще-,ние вещей в подобный нонсенс уже само по себе есть абсурд.
Одни только геометрические тела могут быть «помещены» в геометрическое пространство.
Физик исследует реальные вещи; геометр имеет дело с абстрактными объектами. Следовательно, утверждает Аристотель, ;нет ничего более опасного, чем путать геометрию с физикой и при-;менять чисто геометрические метод и рассуждение к исследованию физической реальности.
Ill
Как я отметил выше, аристотелевская динамика вопреки, а мо-жет быть, по причине своего теоретического совершенства была „большой помехой ввиду своей абсолютной неправдоподобности, , полнейшей невероятности и неприемлемости для грубого здра-1-вого смысла и находилась в явном противоречии с наиболее рас-пространенным повседневным опытом. Поэтому нет ничего уди-1,вительного в том, что она никогда не пользовалась широким при-1знанием и что критики и противники аристотелевской динамики рвсегда выдвигали то несовместимое со здравым смыслом обстоятельство, что движение продолжается при отделении двигателя, 1 первоначально его породившего. Классические примеры подобного движения – продолжающееся вращение колеса, полет стрелы, 1,бросок камня – всегда выдвигались в качестве аргумента против 1.этой динамики, начиная с Гиппарха и Жана Филопона, Жана Бу * ридана и Николая Орема и вплоть до Леонардо да Винчп, Бене-детти и Галилея .
Я больше не намерен анализировать традиционные аргументы, которые, начиная с Жана Филопона, повторялись сторонниками его диалектики. В общем виде их можно разделить на две группы: а) к первой относятся аргументы материального порядка; они подчеркивают, насколько невероятным является допущение, согласно которому большие и тяжелые тела – мяч, вращающийся жернов, летящая против ветра стрела – могут двигаться благодаря реакции воздуха; б) аргументы второй группы носят формальный характер и отмечают противоречивый характер приписывания воздуху двойной роли – сопротивляющейся среды и двигателя, так же как и иллюзорный характер всей теории: она лишь перемещает проблему с тела на воздух и потому вынуждена приписывать воздуху то, в чем отказано другим телам, а именно способность поддерживать движение, отделенное от внешней причины. Если это так, то спрашивается, почему не предположить, что двигатель передает движущемуся телу или запечатляет в нем нечто, дающее этому телу возможность двигаться и именуемое по-разному – биуке, virtus motiva, virtus impressa, impetus, imp;.-tus impressus, иногда forza и даже motio – и всегда представленное как некоторый вид мощности или силы, передающейся от двигателя движущемуся телу, и после этого продлевающее движение или, лучше сказать, производящее движение в качестве его причины.
Очевидно, как это признает сам Дюгем, мы вернулись к здравому смыслу. Сторонники физики «импетуса» выражают в специальных терминах повседневный опыт. Не правда ли, мы должны приложить некоторое усилие, проявить и затратить силу, чтобы привести в движение некоторое тело, например сдвинуть с места воз, бросить камень или натянуть лук? Не ясно ли, что это есть та сила, которая движет тело или, точнее, заставляет его двигаться? Что это есть сила, получаемая телом от двигателя, которая наделяет тело способностью преодолевать сопротивление (например, воздуха) и преодолевать препятствия?
Средневековые сторонники динамики «импетуса» долго и безнадежно обсуждают его онтологический статут. Они пытаются включить его в состав аристотелевской классификации, интерпретировать как некоторую разновидность формы или свойства (habitus) или разновидность такого качества, как тепло (Гиппарх и Галилей). Эти дискуссии свидетельствуют лишь о неясной, умозрительной природе теории, являющейся прямым продуктом или, если можно так выразиться, сгустком, концентрированным выражением здравого смысла.
В такой интерпретации эта теория еще лучше, чем в аристотелевском понимании, согласуется с «фактами» – реальными или воображаемыми, – составляющими экспериментальную основу средневековой динамики, в частности, с хорошо известным «фактом», согласно которому всякое с силой брошенное тело вначале варащивает скорость и спустя некоторое время после отделения от двигателя эта скорость достигает максимума. Всем известно: втобы перепрыгнуть через некоторое препятствие, надо «произвести разбег»; воз, который толкают или тянут, медленно трогается с места и постепенно набирает скорость– он тоже совершает <;вой разбег и вбирает в себя движущую его живую силу; и точно так же всякому – даже бросающему мяч ребенку – известно: для гого чтобы с силой поразить цель, надо отойти от нее на некоторое расстояние, минимально необходимое для того, чтобы брошен-вый мяч набрал скорость. При объяснении этого феномена физика «импетуса» не испытывает никаких затруднений: с ее точки зрения вполне естественно, что «импетусу» необходимо некоторое время для того, чтобы «овладеть» движущимся телом, точно так же, как, например, теплу необходимо некоторое время, чтобы распространиться по всему телу.
Концепция движения, служащая поддержкой и опорой для физики «импетуса», в корне отличается от концепции движения аристотелевской теории. Движение больше не интерпретируется как процесс актуализации. Однако это всегда 'изменение, и в качестве такового его следует объяснять действием некоторой силы или определенной причины. «Импетус» как раз и является этой имманентной причиной, производящей движение, которое в свою очередь есть произведенный ею эффект. Таким образом, impetus impressus производит движение; он движет тела. Но в то же время он играет и другую очень важную роль: преодолевает сопротивление, которое окружающая среда оказывает движению.
При такой неясной и двойственной роли понятия «импетус» вполне естественно, что эти два аспекта и функции смешались и что некоторые сторонники динамики «импетуса» вынуждены прийти к заключению, что – по крайней мере в определенных частных случаях, таких, как круговое движение небесных сфер, или, более общо, в случае качения круглого тела по плоской поверхности, или, наконец, в еще более общем виде, во всех случаях, когда движение не встречает никакого внешнего сопротивления, как это имеет место при движении в вакууме, – «импетус» не ослабевает, а пребывает «бессмертным». Эта точка зрения представляется очень близкой к закону инерции, и в связи с этим особенно интересно и важно отметить, что Галилей, в работе которого «О движении» представлено одно из лучших изложений динамики «импетуса», решительно отрицает законность такого предположения и весьма настойчиво утверждает, что «импетус» по природе является существенно преходящим.
Очевидно, утверждение Галилея вполне резонно. Если понимать движение как действие «импетуса», рассматриваемого в качестве его причины – причины имманентной, но отнюдь не внутренней на манер некоторой «природы», – нелогичным и абсурдным было бы не сделать вывода, что производящая это движение
139причина или сила должна неизбежно уменьшаться и в конце концов исчерпать себя в процессе этого производства. Она не может оставаться без изменения в течение двух последовательных моментов, значит, производимое ею движение неизбежно должно замедлиться и угаснуть «. Таким образом, юный Галилей преподает нам очень важный урок, а именно: хотя физика «импетуса» согласуется с движением в вакууме, она – как это имеет место в физике Аристотеля – несовместима с принципом инерции. Это не является единственным уроком, преподанным нам Галилеем по поводу физики «имиетуса». Другой урок такого рода почти столь же ценен, сколь и первый. Он свидетельствует о том, что, как и динамика Аристотеля, динамика «импетуса» несовместима с математическим методом; она никуда не ведет, и путь этот безысходен.
В течение тысячелетия, отделяющего Жана Филопона от Бене-детти, физика «импетуса» прогрессировала крайне незначительно. Однако в трудах этого последнего мы обнаруживаем решительные попытки – выраженные с большой ясностью и более осознанным образом, чем в трудах молодого Галилея, – применения к этой физике принципов «математической физики» , попытки, предпринятые под несомненным влиянием «Архимеда-сверхчеловека»
Нет ничего более поучительного этой попытки – или, точнее, этих попыток – и их краха. Они свидетельствуют о том, что невозможно математизировать, т. е. превратить в точную, математи-тическую концепцию, грубую, неопределенную и расплывчатую теорию «импетуса». Необходимо отбросить эту концепцию с тем, чтобы создать математическую физику в перспективе статики Архимеда. Необходимо создать и развить повое и оригинальное понятие движения. Этим новым понятием мы обязаны Галилею.
IV
Мы так хорошо знакомы с принципами и понятиями новой механики или, точнее, так к ним привыкли, что нам почти невозможно усмотреть те трудности, которые необходимо было преодолеть, чтобы установить эти принципы и понятия. Эти принципы представляются нам столь простыми, столь естественными, что мы не замечаем содержащиеся в них парадоксы. Однако уже того простого факта, что такие величайшие умы человечества, как Галилей и Декарт, должны были бороться за то, чтобы отстоять их, самого по себе достаточно, чтобы показать, что с этими ясными и простыми понятиями – понятиями движения и пространства – не все обстоит так ясно и просто, как кажется на первый взгляд. Иначе говоря, они представляются ясными и простыми с одной-един-ственной точки зрения – как часть определенной системы понятий и аксиом, вне которой они вовсе не являются простыми. Или, быть может, они слишком ясны и просты – так ясны и просты; что, как и все начальные понятия, они трудноуловимы.
Движение, пространство... Попробуем забыть на миг о том, что мы учили в школе; попробуем представить себе, что они означают в механике. Поставим себя на место какого-нибудь современника Галилея, человека, свыкшегося с понятиями аристотелевской физики, которые он усвоил в своей школе, – человека, который впервые сталкивается с новым понятием движения. Что это такое? Действительно, какая-то странная вещь, никоим образом не влияющая на тело, которое наделено им: находиться в движении «ли покоиться для движущегося или покоящегося тела одно и то же, это его никоим образом не изменяет. Тело как таковое совершенно безразлично как по отношению к одному, так и по отношению к другому. Следовательно, мы не можем приписывать движение некоторому определенному телу, взятому само по себе. Некоторое тело находится в движении лишь по отношению к какому-либо другому телу, которое мы полагаем покоящимся. Всякое движение относительно. И поэтому мы можем его приписывать по своему усмотрению либо одному, либо другому из этих двух тел .
Таким образом, бытие движения предстает в виде некоторого отношения. Но движение в то же время является некоторым состоянием, точно так же, как и покой является состоянием, но– целиком и полностью противоположным первому. Кроме того, оба они суть пребывающие состояния. Знаменитый первый закон движения, закон инерции, гласит, что тело, предоставленное самому себе, вечно пребывает в своем состоянии движения либо покоя и что для преобразования состояния движения в состояние покоя, и наоборот, необходимо приложить некоторую силу. Однако атрибутом вечности наделен не всякий вид движения, а только равномерное движение по прямой линии. Как известно, современная физика утверждает, что если некоторое тело приведено однажды в движение, то последнее сохраняет вечно свое направление и скорость, разумеется при условии, что оно не подвергается .воздействию никакой внешней силы . Более того, на возражение аристотелика, что фактически ему известно только одно вечное движение – круговое движение небесных сфер, однако он никогда не встречал пребывающее прямолинейное движение, современный физик отвечает: разумеется! Равномерное прямолинейное движение абсолютно невозможно, ибо может происходить только в пустоте.
Подумаем об этом, и тогда, быть может, не будем столь строги в отношении аристотелика, который чувствует себя не в силах уловить и принять это невероятное понятие, – понятие некоторого субстанционального, пребывающего отношения – состояния, которое само по себе представляется ему столь же темным и стодь же невозможным, сколь и нам злосчастные субстанциональные формы схоластиков. Так что не удивительно, что аристо-телик будет чувствовать себя ошарашенным и введенным в заблуждение такой ошеломляющей попыткой объяснить действительность посредством чего-то невозможного, или, что то же,
141объяснить реальное бытие посредством бытия математического. Ибо, как я уже сказал, тела, движущиеся по прямым линиям в бесконечном пустом пространстве, являются не реальными телами, перемещающими в реальном пространстве, а математическими телами, перемещающимися в математическом пространстве»
Повторяю: мы так свыклись с математической наукой, математической физикой, что нам больше не кажется странным рассмотрение бытия с математической точки зрения, не кажется странным парадоксальное дерзновение Галилея, заявившего, что книга природы написана математическими знаками. Нам все это представляется само собой разумеющимся, но совсем иначе обстояло дело для современников Галилея. Следовательно, истинным предметом «Диалога о двух главнейших системах мира» в гораздо большей степени является противоположность между правомерностью математической науки, математического объяснения природы и ее нематематическим истолкованием со стороны здравого смысла и аристотелевской физики, чем противоположность между двумя астрономическими системами. Как я попытался показать в своих «Этюдах о Галилее», не вызывающим сомнения фактом является то, что «Диалог» – это не столько книга о науке, в том смысле, который мы придаем этому слову, сколько книга о философии (или, чтобы быть совсем уж точным, прибегнем к вышедшему из употребления, но все еще пользующемуся почтением слову: книга о философии природы), хотя бы просто потому, что решение астрономической проблемы зависит от создания новой физики; а это в свою очередь требует решения философского вопроса о роли математики в создании науки о природе.
На деле вопрос о роли и месте математики в науке не столь уж нов. Скорее наоборот: в течение более чем двух тысячелетий он являлся предметом размышлений, исследований и философских дискуссий. И Галилей, несомненно, знал об этом, что отнюдь не удивительно. Еще в период пребывания студентом в Пизан-ском университете из лекций своего учителя Франческо Буона-мичи он вполне мог вынести убеждение, что именно в ответе на «вопрос» о роли и природе математики обнаруживается коренная противоположность между Аристотелем и Платоном °'«. И несколько лет спустя, когда Галилей вернется в Низу, на этот раз в качестве профессора, он сможет узнать от своего друга и коллеги Джакопо Маццони, автора книги о Платоне и Аристотеле, что «никакой другой вопрос не породил столько самых благородных и самых прекрасных рассуждений, ...как вопрос о том, является ли использование математики в физике в качестве инструмента доказательства и решающего средства последнего благоприятным или нет; иначе говоря, является ли оно для нас полезным или, наоборот, опасным и вредным». «Хорошо известно,–продолжает Маццони, – что Платон верил в особенную пригодность математики для физических исследований и потому неоднократно к ней
прибегал при объяснении загадок физики. Но Аристотель придерживался совершенно противоположной точки зрения и объяснял ошибки Платона его слишком большой приверженностью математике» . Мы видим, для научного и философского сознания эпохи – а Буонамичи и Маццони выражали лишь общее мнение– оппозиция или, точнее, водораздел между аристотелизмом и платонизмом не вызывает никакого сомнения. Если вы отстаиваете высший статус математики, если, более того, вы ей приписываете реальное значение и реальное положение в физике, вы – платоник. Если, наоборот, вы усматриваете в математике абстрактную науку и, следовательно, считаете, что она имеет меньшее значение, чем другие – физические и метафизические – науки, трактующие о реальном бытии, если, в частности, вы утверждаете, что физика не нуждается ни в какой другой базе, кроме опыта, и должна строиться непосредственно на восприятии и что математика должна довольствоваться второстепенной и вспомогательной ролью простого подсобного средства, вы – аристотелик.
Если здесь что и ставится под вопрос, так это не достоверность – ни один аристотелик никогда не подвергал сомнению геометрические теоремы или доказательства, – но бытие; не само применение математики в физике – ни один аристотелик никогда не отрицал право измерять все, что измеримо, и считать то, что поддается счету, – но структура науки и, следовательно, структура бытия.
Вот на эти-то дискуссии и намекает Галилей по ходу своего «Диалога». Так, в самом начале аристотелик Симпличио подчеркивает, что «в вопросах, касающихся природы, не всегда следует искать математические доказательства» . На что Сагредо, которому доставляет удовольствие непонятливость Симнличио, замечает: «Пожалуй, в тех случаях, когда этого нельзя достигнуть; но если доказательство имеется, почему вы не хотите им восполь' зеваться?» Естественно. Если возможно при рассмотрении вопросов, касающихся природных вещей, достичь доказательства, наделенного математической строгостью, то почему мы не должны попытаться этого сделать? Но возможно ли это? Такова проблема, и Галилей на полях книги подводит итог дискуссии и выражает истинно аристотелевскую мысль: «При доказательствах, касающихся природы, – говорит он, – не следует стремиться к математической точности».
Не следует стремиться. Почему? Ибо это невозможны. Ибо природа физического бытия является качественной и неопределенной. Она не конформна строгости и точности математических понятий. Это всегда – «более или менее». Следовательно, как объяснит нам позже аристотепик, философия, которая есть философия реального, не нуждается ни в том, чтобы исследовать детали, ни в том, чтобы прибегать к численным определениям при формулировании своих теорий движения. Все, что она должна сделать, – это перечислить основные категории (естественное,
143насильственное, прямолинейное, круговое) и описать их общие, качественные и абстрактные черты °.
Для современного читателя это, вероятно, далеко не убедительно. Ему трудно допустить, что «философия» должна довольствоваться абстрактным и неопределенным обобщением и не пытаться установить всеобщие точные и конкретные законы. Современному читателю непонятен истинный смысл такой необходимости, но современники Галилея осознавали ее очень хорошо. Они знали, что качество, так же как и форма, будучи по природе не математическим, не может анализироваться в математических терминах. Физика не является прикладной геометрией. Земная материя еще ни разу не создавала и не демонстрировала нам строго математические формы; «формы» никогда не «ин-форми-руют» ее полностью и совершенно. Всегда налицо некоторый зазор. На небесах же, само собой разумеется, все обстоит иначе; следовательно, математическая астрономия возможна. Но астрономия – это не физика. Ошибка Платона и его сторонников состоит в том, что они упустили из виду этот момент. Бесполезно пытаться создать математическую философию природы. Это предприятие обречено на неудачу еще до того, как к нему приступили. Оно ведет не к истине, а к ошибке.
«Все эти математические тонкости, – объясняет Симпличио,– истинны лишь абстрактно. Но, будучи приложенными к чувственной и физической материи, они не функционируют» '. В самой природе нет ни кругов, ни треугольников, ни прямых линий. Следовательно, бесполезно изучать язык математических фигур: последние по своей сути не являются вопреки Галилею и Платону теми знаками, которыми написана книга природы. На деле это не только бесполезно, но и чревато негативными последствиями: чем больше разум приучен к точности и строгости геометрического мышления, тем менее он будет способен уловить разнообразие подвижного, изменяющегося, качественно определенного бытия,
В этой позиции аристотелизма нет ничего смешного . Мне, например, она представляется совершенно осмысленной. Вы не сможете создать математическую теорию качества, возражает Аристотель Платону, как не сможете создать и математической теории движения. В числах нет движения. А не познав движения, не познаешь природы. Аристотелик времен Галилея мог бы добавить, что величайший из платоников, сам божественный Архимед, так и не смог создать ничего, кроме статики. Никакой динамики. Одна лишь теория покоя. Никакого движения.
Аристотелик совершенно прав. Невозможно применительно к количеству использовать математическую дедукцию. Нам хорошо известно, что Галилей, как несколько позднее и по той же причине Декарт, был вынужден упразднить понятие качества, объявить его субъективным, изгнать из области природы . Одновременно это вынудило его упразднить чувственное восприятие как источник познания и объявить, что интеллектуальное познание и даже познание априорное является для нас одним-единственным средством познания сущности реального.
Что касается динамики и законов движения, «мочь» должно быть доказано не иначе как через «есть»; чтобы показать, что можно установить математические законы природы, это надо сделать. Другого средства нет, и Галилей это полностью осознает. Следовательно, лишь давая математическое решение конкретных физических проблем – проблемы падения тела, проблемы движения с силой брошенного тела, – он вынуждает Симпличио признать, что «желать исследовать проблемы природы без математики – это все равно что пытаться сделать некую вещь, которую сделать невозможно».
Теперь, как представляется, мы готовы к тому, чтобы понять смысл знаменитого высказывания Кавальери, который в 1630 г. в работе «Зажигательное стекло» пишет: «Все, что привносят (прибавляют) математические науки, рассматривавшиеся знаменитыми школами пифагорейцев и платоников как крайне необходимые для понимания физических вещей, вскоре, я надеюсь, ясно проявится после предания гласности новой науки о движении, обещанной великолепным испытателем природы Галилео Галилеем» .
Таким вот образом мы узнаем о славе платоника Галилея, который в своих «Рассуждениях и математических доказательствах» заявляет, что «развивает совершенно новую науку в связи с одной очень старой проблемой» и что докажет некоторые вещи, до сих пор никем не доказанные, согласно которым движение падения тел подчиняется численному закону . Движение, управляемое числами: наконец-то аристотелевское возражение оказывается отвергнутым.
Очевидно, для Галилея, так же как и для его старших современников, математизм был синонимом платонизма. Следовательно, когда Торичелли говорит, что «среди свободных искусств геометрия единственная упражняет и заостряет ум и делает его способным быть украшением города в мирное время и защищать его в военное время» и что «при прочих равных условиях разум, тренированный геометрической гимнастикой, наделен особенной и мужественной силой» , он не только кажется верным учеником Платона, но сам признает себя таковым и провозглашает во всеуслышание. Провозглашая это, он остается верным учеником своего учителя Галилея, который в своем «Ответе на философские экзерсисы Антонио Рокко», адресуясь к последнему, предлагает ему самому судить о значении двух соперничающих методов – метода чисто физического и эмпирического, с одной стороны, и метода математического – с другой, – и добавляет: «И одновременно решите, кто рассуждал лучше, Платон, говоривший, что без математики невозможно изучить философию, или Аристотель, упрекавший Платона в слишком большом увлечении геометрией» .
Я только что назвал Галилея платоником. Думаю, никто не станет этого оспаривать . Больше того, он сам говорит об этом. Первые страницы «Диалога» содержат высказывание Симиличио о том, что Галилей, будучи математиком, испытывает, вероятно, симпатию к числовым спекуляциям пифагорейцев. Это позволяет Галилею заявить, что он считает их абсолютно лишенными смысла, и в то же время оговориться: «То, что пифагорейцы выше всего ставили науку о числах и что сам Платон удивлялся уму человеческому, считая его причастным божеству только потому, что он разумеет природу чисел, я прекрасно знаю и готов присоединиться к этому мнению» «°.
Да и могло ли быть у него другое мнение, у него, который верил, что в математическом познании человеческий ум достигает совершенства божественного разума? Не говорит ли он, что «экстенсивно, то есть по отношению ко множеству познаваемых объектов, а это множество бесконечно, познание человека – как бы ничто, хотя оно и познает тысячи истин, так как тысяча по сравнению с бесконечностью – как бы нуль; но если взять познание интенсивно, то поскольку термин «интенсивное» означает совершенное познание какой-либо истины, то я утверждаю, что человеческий разум познает некоторые истины столь совершенно и с такой абсолютной достоверностью, какую имеет сама природа; таковы чистые математические науки, геометрия и арифметика; хотя божественный разум знает в них бесконечно больше истин, ибо он объемлет их все, но в тех немногих, которые постиг человеческий разум, я думаю, его познание по объективной достоверности равно божественному, ибо оно приходит к пониманию их необходимости, а высшей степени достоверности не существует» .
Галилей мог бы добавить, что человеческий разум есть творение господа столь совершенное, что с самого начала он обладает теми простыми и ясными идеями, сама простота которых является гарантией истинности, и что ему достаточно оборотиться на сеемого себя, чтобы обнаружить в своей «памяти» истинные основания науки и познания, азбуку, т. е. элементы языка – математического языка, – на котором говорит сотворенная богом природа. Необходимо найти истинное основание реальной науки, науки о реальном мире; не той науки, которая касается лишь чисто формальной истины, – истины, присущей разуму и математической дедукции, истины, на которую не окажет никакого влияния отсутствие в природе изучаемых им объектов; очевидно, Галилей еще больше, чем Декарт, не удовольствовался бы таким «эрзацем» науки и реального познания.
Это в отношении такой науки, науки истинного «философского» познания, которое является познанием сущности самого бытия, Галилей говорит:
«Я же говорю вам, что, если кто-либо не знает истины сам от себя, невозможно, чтобы другие заставили его это узнать; я могу прекрасно учить вас вещам, которые ни истинны, ни ложны, но о, что истинно, т. е. необходимо, чему невозможно быть иным,– это каждый заурядный ум знает сам по себе, или же невозможно, чтобы он это вообще узнал» .
В трудах Галилея столь частые намеки на Платона, повторяющееся упоминание Сократовой майевтики и учения о воспоминании не являются внешними украшениями, источник которых – желание приноровиться к литературной моде с оглядкой на интерес, проявляемый к Платону ренессансной мыслью. Их целью не было также ни привлечение к новой науке «среднего читателя», которого утомила и которому приелась сухость аристотелевской схоластики, ни борьба против Аристотеля в одеждах его учителя Платона. Совсем наоборот: эти намеки носят совершенно серьезный характер и должны восприниматься такими, как они есть. Чтобы никто не имел ни малейшего сомнения в том, что касается его философской точки зрения, Галилей (Саль' виати) утверждает:
«С альвиат и. Опровержение его зависит от некоторых вещей, известных вам не менее, чем мне, и разделяемых нами обоими, но так как вы их забыли, то не находите и опровержения. Я не буду учить вас им (так как вы их уже знаете) и путем простого напоминания добьюсь того, что вы сами опровергнете возражение.
С и мпличи о. Я много раз присматривался к вашему способу рассуждать, который внушил мне мысль, что вы склоняетесь к мнению Платона, будто nostrum scire sit quoddam reminisci (Наше знание есть некоторый род воспоминания.–Прим. перев.)', прошу вас поэтому, разрешите это мое сомнение, изложив вашу точку зрения.
С альвиат и. То, что я думаю о мнении Платона, я могу подтвердить и словами, и фактами. При рассуждениях, имевших место до сих пор, я не раз прибегал к объяснению при помощи фактов; буду придерживаться того же способа и в данном частном случае, который затем может служить вам примером для лучшего уяснения моего понимания приобретения знания, о чем мы поговорим в другой день, если у нас останется время...»
«Существующие» исследования–это не что иное, как дедукция фундаментальных положений механики. Мы уже предупреждены, что Галилей решает сделать нечто большее, чем просто объявить себя адептом и сторонником платоновской эпистемоло-гии. Кроме того, применяя эту эпистемологию, открывая истинные законы физики, заставляя Сагредо и Симпличио, т. е. самого читателя, нас самих, выводить их, он полагал тем самым «на деле» показать истинность платонизма. «Диалог» и «Беседы» раскрывают перед нами историю мысленного эксперимента – эксперимента весьма убедительного, ибо он завершается исполненным сожаления признанием аристотелика Симпличио, который соглашается с необходимостью изучения математики и выражает свое огорчение по поводу того, что сам не изучил ее в молодости.
«Диалог» и «Беседы» сообщают нам об истории открытия или, лучше сказать, об открытии заново языка, на котором говорит природа. Они объясняют способ, каким следует задавать ей вопросы, т. е. теорию того научного экспериментирования, в кото10* 147рой формулирование постулатов и выведение из них следствий предшествует переходу к наблюдению и руководит им. Это также, по крайней мере для Галилея, является доказательством «на деле». Согласно Галилею, новая наука является экспериментальным доказательством платонизма.
– Конец работы –
Используемые теги: 100, влияний, философских, концепций, развитие, научных, Теории0.1
Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: 100 ВЛИЯНИЙ ФИЛОСОФСКИХ КОНЦЕПЦИЙ НА РАЗВИТИЕ НАУЧНЫХ ТЕОРИИ
Если этот материал оказался полезным для Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:
Твитнуть |
Новости и инфо для студентов